«Если душа родилась крылатой...»

Козлова Лилит. КОНСТАНТИН ПАУСТОВСКИЙ И МАРИНА ЦВЕТАЕВА - С ТАРУССКОГО ХОЛМА

 ЛИЛИТ  КОЗЛОВА

КОНСТАНТИН ПАУСТОВСКИЙ И МАРИНА ЦВЕТАЕВА -

С ТАРУССКОГО ХОЛМА

Всё началось с природы. Той самой тарусской роскошной, даже в чём-то чрезмерной, поздне-майской, только что начавшей дышать в полную силу.  Отцветающе-сиреневой.  Расцветающе-ирисовой  и люпиновой. Ландышевой. Соловьиной. Вполне соответствующей быть подарком ко дню рождения великого тарусянина -  Константина  Паустовского, отметить который 31 мая я в Тарусе и появилась.

Но при чём здесь природа, казалось бы? Для меня Таруса - это колыбель и другой великой тарусянки - Марины Цветаевой, покорившей и завоевавшей меня давно и полностью.

Но природа так и шла "мне в очи, и в мысли, и в уши", и "прямо в разверстую душу", не отступала, точнее - обступала зелёным шелестом на кладбище, около могилы Марининой дочери Ариадны, где на камне упомянута и Марина Цветаева. Покрывала ажурной тенью возле полустершегося камня на могиле Паустовского. Расстилалась полем уже седых одуванчиков перед камнем-памятником "здесь хотела бы лежать Марина Цветаева". Просвечивала сквозь все деревья светлоструйной Окой или выглядывала из травы берегов озорно извивающейся Таруской.

Когда возникла мысль сравнить, как природа Тарусы отражена в прозе Паустовского и Марины Цветаевой? Сейчас уже не вспомнить. Может быть, просто подсознательно захотелось поставить двух колоссов рядом, и надо было с чего-то начинать?

Но тихо прокравшаяся мысль не отпускала и подталкивала раскрыть ещё раз давно прочитанные книги.

Общеизвестно, что у Паустовского природа всегда заявляет о себе, она зрима и ощутима, что бы ни делал герой, куда бы он ни направлялся. Даже вытирая только умытое лицо, "Коля видел, как в туманах, в свежести, ещё оставшейся от ночи, всходило за рекой солнце. Розовые лучи протянулись в вышину, где ещё висел месяц, усталый и побледнейший от ночного скитания по огромному небу".

Природа просвечивает сквозь все встречи с людьми и описываемые события. Только на одной странице уместились - среди прочего - бусинки таких картинок: "В иссиня-древнем тумане темнели берега, и в этой густой синеве зарождался вечер... Розовые зарницы слепыми вспышками освещали воду... Одуванчики цвели среди гранитных плит, раздавленная колёсами полынь наполняла воздух горечью. Таганрог был затоплен тишиной, почти звенящей, был пуст, уютен, изумительно чист... Над морем загорались звёзды; свет их был усталый, они мерцали. Батурин подумал, что звёзды теряют много пламени, отражаясь в морях, реках, в каждом людском зрачке. Из садов сочились запахи цветов, не имеющих имени, никому не знакомых... Музейное безмолвие стояло окрест, и даже море не шумело. Воздух был тонок и радовал, как воздух новой страны."

Такое изумительное переплетение  внешнего и внутреннего, когда весь мир, и даже вся Вселенная, кажется, принадлежит автору - предельная гармония вышней изначальности

и от этого ставшей прекрасной повседневности. Переполненность

жизни настолько, что остаётся только затихнуть и выплеснуть

это богатство на бумагу. Всю гармонию личности - в гармонию

совсем не прозаической прозы.

Паустовский как будто предлагает своим видением пропитаться: чудом природы, пропущенной через чудо его души. И подтверждает этот посыл размышлениями одного из своих героев (не он ли сам под его именем скрывается?):

"Щедрость, богатство сочились из земли, кофейная её сила, потрясающий запах. ... к этому - к плодоносной земле, к шумным праздникам, к радостным зрачкам людей, к мудрости, скрытой в каждой, самой незначительной вещи, - он будет идти, звать, мучить людей, пока они не поймут, что без этого нельзя жить, бороться, тащить на себе скрипучие дни, задушенные полярным мраком и стужей".

И читатель порой откликается так, что Паустовский порадовался бы такому отклику. Словно проникнувшись его видением, один из паустовцев, Вячеслав Щепкин, написал:

Увидеть что-то изначальное

В цветении лугов, в тиши полей

В июле или осенью печальною,

Едва согретой меж ночных дождей.

Увидеть то, что попросту не названо,

Не обозначено, не видимо никем,

К понятиям и слову не привязано,

Обронено как будто бы затем,

Чтоб мы к неведомому, новому склонилися,

Прочувствовали - мир наш необъят,

И мы всего лишь безрассудно силимся

Принять за землю Божий райский сад!

Похоже, что природа у Паустовского - это средство объединения всего со всем. Она не фон, а изначальное действующее лицо, некое всё преобразующее Начало. В природе, через природу Паустовский ведёт поиск понимания жизни и людей. Но при этом так в ней тонет, как может тонуть только поэт, извлекая из всего окружающего тайну, скрытый главный глубинный смысл и творя волшебство, сказку жизни, не соглашаясь на её - жизни - оголённое звучание. Активно протестуя против равнодушия или разрушающего потребительства.

А как же всё-таки Таруса? Как он, так защищавший перед властями этот любимый городок, живописует её? Оказывается, где-то совсем скромно, хотя и ёмко: "Стоит он на высоких горах над Окой и над удивительными по своей широте и прелести луговыми и лесными заокскими далями".

И ещё: ..."Густые смешанные леса, горы, звонкие речушки, соловьиные рощи, широкие дали, Ока"...

Но вот в одном из своих "слёзных" писем Паустовский прорывается, как будто не выдержав: "Этот район был образчиком красоты и привольности русской природы. ...Появилось даже особое выражение "тарусские дали". Ещё недавно леса, как говорят в народе, "заваливались здесь за самый край земли". Они подымались над Окой высокими и далёкими планами, залитые солнцем, убранные в синеватый тренний туман, - трепещущие листвой, шумливые леса. Осенью та земля стояла вся в сквозном золоте, в багрянце и тишине. И среди милых пажитей и лесов Ока несла могучим медленным потоком свою прозрачную воду и несла сказочный мир отражений неба, земли, рассветов и закатов".

Но особенно щедро описывает Паустовский эти тарусские дали в "Ильинском омуте". Тут "цикорий, кашка, незабудки и таволга - приветливо улыбаются вам, прохожим людям, покачиваясь оттого, что на них всё время садятся тяжёлые шмели и пчёлы и озабоченно сосут жидкий пахучий мёд".

Не представляется возможным - и нужным - процитировать всё, что написано об Ильинском омуте. Попробуем лишь коснуться "главной прелести этих мест".

Постараемся увидеть, как "на первом плане зеленел и пестрел цветами сухой луг - суходол. Среди густой травы подымались то тут, то там высокие и узкие, как факелы, цветы конского щавеля. У них был цвет густого красного вина."

Увидеть Таруску "в зарослях бледно-розовой таволги. Она уже отцветала, и над глухими тёмными омутами кружились груды её сухих лепестков."

Увидеть на противоположном берегу вековые деревья, "как шары серо-зелёного дыма... Их обливал зной. Листья висели, как в летаргии, пока не налетал неизвестно откуда взявшийся ветер и не переворачивал их кверху изнанкой. Тогда всё прибрежное царство ив и ракит превращалось в бурлящий водопад листвы".

Увидеть отдалённые леса на третьем плане, похожие "на горы свежей травы, наваленные великанами", с провалом внутри. "В провале этом, конечно, пряталось заколдованное озеро с тёмно-оливковой хвойной водой".

Увидеть далее поля, теряющиеся "во мгле - постоянной спутнице отдалённых пространств". "Тусклую медь" созревших хлебов на поднимающейся "к последнему пределу" земле. "Они созрели, налились, и сухой их шелест, бесконечный шорох колосьев непрерывно бежал из одной дали в соседнюю даль, как величавая музыка урожая”.

И, наконец увидеть последнюю даль, над которой "висела сизоватая дымка". Это "лежали, прикорнув к земле, сотни деревень. ...От них долетал - так, по крайней мере, казалось - запах только что испечённого ржаного хлеба, исконный и приветливый запах русской деревни".

Так любовно включает Паустовский в природу все формы жизни, мирной и созидающей. И сразу же предлагает разделить с ним радость его мироощущения. И, не останавливаясь, переходит к ассоциациям, описаниям встреч в других местах земли, утверждая, что лучше родных мест ничего в мире нет.

А что же можно найти у Цветаевой о красоте её любимой Тарусы ("Таруса - ... Коктебель - Мокропсы (Вшеноры), - вот места моей души."), о её зарослях, о деревьях, закрывавших вид из дачи в Песочном на Оку, о просторах Почаевской долины, куда в своём детстве уходили с ватагой ребятишек сёстры, Марина и Ася - жечь костры? 

Первым вспоминается цикл стихов её  девятнадцатилетия “Ока”. Там “Бежит тропинка с бугорка”  - это спуск от дачи к Оке. И в каждом из пяти стихотворений цикла – те самые долины, заливные окские берега: “Всё так же сонными лугами// Лениво движется Ока”.

Ностальгически вспоминая раннее  детство, цветущие клумбы “и берёзки  на тихом лугу”, она  заключает: “Только клумбы пёстрые люблю я// И каменоломню над Окой.”

А что же можно найти в прозе?

Открываю цветаевские "Хлыстовки", самое колоритное описание тарусской повседневности маленькой Марины. Читаю:

"Последний... спуск, полная, после столького света, тьма (сразу полная, тут же зелёная), внезапная, после той жары, свежесть, после сухости - сырость, и, по раздвоённому, глубоко вросшему в землю, точно из неё растущему бревну, через холодный, чёрный громкий и быстрый ручей, за первым по левую руку ивовым плетнём, невидимое за иванами и бузиною - "ихнее гнездо хлыстовское". Именно гнездо, а не дом, потому что дом за всеми этими зарослями был совершенно невидим, а если и приоткрывалась изредка калитка, глаз, потрясённый всей той красотой и краснотой, особенно смородинной, того сереющего где-то навеса и не отмечал..."

И ещё: "Из всей Тарусы... я больше всего любила эту секунду спуска, входа, нисхождения - в зелёную, холодную, ручьевую тьму, миновения - серого нескончаемого ивово-бузинного плетня, за которым - так это у меня и осталось

- все ягоды зреют сразу, клубника, например, вместе с рябиной, за которым всегда лето, всё лето сразу, со всем, что в нём красного и сладкого, где стоит только войти (но мы никогда не входили!), всё тебе в руку сразу: и клубника, и вишни, и смородина, и, особенно, бузина!".

А вот ещё о Тарусе:

"Дача..., совсем одна, в лесу, на высоком берегу Оки, - с такими берёзами... Осень. Последние - ярко и мелко-розовые, безымянные, с чудным запахом, узнаваемые потом везде и всегда,

- цветочки в колеях."

Высвечивание чего-то для себя важного, ощутимого, близкого, желанного. А, главное, волшебством взгляда и восприятия: превращённого в сказку. В то чудо, которого в реальной жизни семьи той Марине так не хватало...

А вот ещё одна картинка, выписанная сорокадвухлетней Мариной, - из тринадцатилетия, видение умирающей матери "в той, свежего соснового тёсу, затемнённой тем самым жасмином пристройке".

Так же скупо и лаконично о московском доме в Трёхпрудном, где выросла: "зелёный тополиный двор". И только. И каждый читающий видит всё это на свой лад...

Но ведь Цветаева сама к концу жизни осознала эту свою особенность: "Я, любя природу, кажется, больше всего на свете, без её описания обошлась: я её только упоминала: видение дерева. Вся она была фоном к моей душе. Ещё я её иносказывала: Берёзовое серебро! Ручьи живые!".

И вот тут-то и встаёт вопрос: а отчего же она так природу, самую свою любимую, скрывала от глаз читателя?

Тут следует начать с самого начала её жизни - там так всё первозданно, так неприкрыто...

Марина Цветаева сызмальства всегда прятала от посторонних глаз всё своё самое любимое. Присваивала только для себя. Даже когда делила с сестрой небо над Тарусой. "И мы уже делим: Мусе - этот, синий, с месяцем конец Оки, мне - тот, золотой, с закатом", пишет в "Воспоминаниях" Анастасия Цветаева.

Десяти лет Марина завладела открыткой из Нерви с видом моря, - туда скоро собирались уезжать вместе с больной матерью - моря такого желанного и неведомого, пушкинской "свободной стихии", прятала в своей парте, и наслаждалась в одиночестве - "прямо жгла и жрала её глазами".

На открытке "чёрно-синие сосны - светло-синяя луна - чёрно-синие тучи - светло-синий столб от луны - и по бокам этого столба - такой уж чёрной синевы, что ничего не видно - море. Маленькое, огромное, совсем чёрное, совсем невидное - море. ...С этой открыткой я жила - как та же девушка с любимым

- тайно, опасно, запретно, блаженно. ...Моё море, совсем чёрное от черноты парты - и дела. Ибо украла я его - чтобы не видели другие, чтобы другие, видевшие - забыли. Чтобы я одна. Чтобы - моё".

Насладиться в одиночестве. Присвоить. Как уже взрослой присвоила солнце:

Солнце одно, а шагает по всем городам.

Солнце - моё. Я его никому не отдам.

Характерно то, что из этого вышло. Естественно, что такого моря в Нерви не оказалось. Выяснилось, что "море голубое - и солёное". И Марина, "морская" - с "морским" именем, "моря с той первой встречи никогда не полюбила". И сама нам объясняет - почему: "Такое море - моё море - море моего и пушкинского К морю могло быть только на листке бумаги

- и внутри. ...Моя встреча с морем ...оказалась прощанием с ним, ...с тем настоящим морем, которое передо мной было и которое я, из-за того первого, уже не могла полюбить".

Заданность эталона, внутреннего образа, привела к невозможности принять реальность... Типичная ситуация для инровертированности.

И тут самое время открыть работу о психологических типах Карла Г.Юнга. Это он ввел понятия преобладающей интровертности и экстравертности у людей. "Оба типа настолько различны и их противоположность так ясна" - пишет автор.

"Интровертированное сознание, хотя и видит внешние условия, но решающим образом избирает субъективные определители". Иными словами, субъективная установка у таких людей определяет их отношение к миру, людям, а также и их поступки. Такой тип мировосприятия - природное, врождённое - "наследственно-данное"

- качество. И интровертность, вторичность внешнего мира, нередко ошибочно принимают за эгоцентричность. "Нет ничего более ложного, чем такое предположение", - замечает Юнг.

"Всякому известны те замкнутые, с трудом постигаемые, часто застенчивые натуры, которые составляют сильнейшую противоположность другим - открытым, обходительным, часто весёлым или, по крайней мере, приветливым и доступным характерам, которые со всеми уживаются или, если даже спорят, то всё-таки находятся в отношениях, позволяющих на всех влиять или допускать их влияние на себя", - так описывает эти два типа Юнг.

Экстраверт относится положительно к окружающему миру и людям, он, по определению Юнга, "свою субъективную установку постоянно ориентирует на объект", инроверт же от них уходит в себя, в свой внутренний мир. Это в каждом случае - данность природы.

А теперь вернёмся к нашей теме.

Паустовский представляется преимущественным экстравертом. Свою любовь к природе и жизни он щедро делит с другими, притягивая и формируя тем самым "своего" читателя. Правда, любовь личную он практически не включает в свои произведения, особенно то, что было в жизни реальным лирическим наполнением его семейной повседневности,,, Так что здесь он ведёт себя как интроверт.

Что Цветаева преимущественно интровертирована - после только что прочитанного уже не оставляет сомнения. И типичны для этого психотипа её высказывания: "Во весь рост живу только в стихах, в людях - не дано". Или: "Быть действующим лицом - да, если бы не с людьми! В лесу, например, - действующим лицом. Мне плохо с людьми, потому что они мешают мне слушать: мою душу - или просто тишину. Такой шум от них! Без звука. Пустой шум".

А что же в душе? Читаем: "Вся моя жизнь - роман с собственной душой, с городом, где живу, с деревом на краю дороги, с воздухом. И я бесконечно счастлива".

Итак, в душе - любовь. К природе в первую очередь.

"Я могу любить человека, который в весенний день предпочтёт

мне берёзу. - Это моя формула."

     Однако, своё самое главное – “любовь к берёзе” она  несла притаённо, а любовь к   человеку, к возлюбленному  - преобладающая тема её стихов и  лучшей прозы, в том числе эпистолярной. Здесь у неё элементы экстравертности.

У Цветаевой на любовь был сверхталант, а отсюда и сверхпотребность любить самой. Что любить - неважно, лишь бы было жарко "в грудной ямке". Вот - из её двадцатидвухлетия: "Я не делаю никакой разницы между книгой и человеком, закатом, картиной - всё, что люблю, люблю одной любовью".

Вся любовь эта живёт внутри, в потае души, оттого, возможно, и прожечь пытается себе оконце "в грудной ямке"... Иносказательно, преображённо – ложится на бумагу. Наружу выходит - экстатически - только по отношению к собакам, особенно в детстве и юности. Сёстры обнимали и целовали их всегда и везде, где только можно, чужих и незнакомых - не только любимых, своих, целовали даже на картинках.

И ещё одна грань любви к природе - "это превозможение. Опасные переходы ...скалы, горы, 30-вёрстные прогулки, - действенность! Чтобы все устали, а я нет! ... В природе - в такой природе - я более, чем когда-либо - тот юный спартанец с лисёнком. Больно - трудно - ноги не идут, - нет, буду смеяться, буду бежать, возьму на себя все тяжести! Чем труднее - тем лучше! Только тогда живу".

И ещё - как продолжение той же мысли: "Только на вершине восторга человек видит мир правильно. Бог сотворил мир в восторге".

Вот мы и подошли к самому главному в душе у Марины Цветаевой: Бог!

 

Я Твой горнист. Сигнал вечерний

И зорю раннюю трублю.

Бог! – Я любовью не дочерней, -

Сыновне я Тебя люблю.

 

А своё поэтическое дарование она однажды назвала “Создателево чудо”…

Но с годами всё громче звучит тема неприятия жизни и людей :"Пора - пора - пора //Творцу вернуть билет!" Слишком много неприемлемого в жизни для цветаевского внутреннего мира, где всё "во весь рост". "Я скоро перестану быть поэтом и стану проповедником: против  к р и в и з н. "Не: не хочу, а не могу людей".

И на протяжении всей жизни - дерево, самый лучший друг:

 

Деревья! К вам иду спастись

От рёва рыночного!

 

В разные годы и по разным поводам - снова возврат к той же теме: "Идите к богам: к деревьям. Это не лирика; это врачебный совет". "Дерево - это псалом природы". "Осень. Деревья в аллее - как воины. ...Войско Господне".

Самое дорогое, самое заветное - "лес! - Элизиум мой!". Место, где однажды разлился "свет, цвета блаженнее", открылись духовные высоты второго рождения. Для интроверта типично всё это спрятать поглубже, защитить от непонимающих,  от их возможных ударов.

Отсюда и так называемая невнятица цветаевских стихов, сложность и недосказанность многих самых значимых мест в переписке с Пастернаком.

Чтобы понял не всякий, а только тот, кто дорос до высот цветаевского внутреннего мира, тот, кто сумеет  в н я т ь. Тот, кого Цветаева растила своими творениями. "Не снисхожу", - определила она свой девиз. А её дочь Ариадна Эфрон уточнила: "Она вынимала младенцев из колыбели".

     И по своему опыту знаю - "младенцы" успешно вырастали, развивались, приходили к Богу и всё лучше понимали саму Цветаеву и подтекст её творений. Такого -  внимательного и внимающего - читателя Марина ждала и в него верила - "через 100 лет". И знала, что это будет не один человек, что её "будут любить, читать что!" - через те же 100 лет. "За меня потоки и потомки"! Вот для чего она так щедро разбрасывала

себя в стихах - "Так яблоня - до одного//Цветы раздаривает маем!"

"А мы для иных//Дозорим эпох". То что сейчас не понято,

"как бабушкин сон", и не востребовано, "как дедушкин вздох", -

обязательно свершится.

     Возможно, цветаевская интровертированность ещё подпитывалась чисто женской потребностью – быть понятой. “Сияю – дошло!” – пишет она в 1919 году, когда удалось что-то о себе объяснить. Непонимание родит не только дискомфорт – снижает энергию, снимает это самое “сияние”, вызывает подавленность, стремление уйти от непонимающего. Такой читатель – не читатель… Он не может достойно “исполнить” книгу. А Цветаева была уверена: “Книга должна быть исполнена читателем как соната. Знаки – ноты. В воле читателя – осуществить или исказить.”

         Вряд ли Марина Цветаева в своём зарубежном отдалении могла быть знакома с прозой Паустовского. Уж если она в 1939-м  не знала об аресте сестры… И даже в Чистополе,  где  в грозовом 41-м Паустовский успел высказаться за прописку Цветаевой, а она два дня ждала там своей судьбы, они не увиделись…

     Но всё же  два великих тарусянина дважды встретились –  Константин Георгиевич взял эпиграфом к 6-й книге своих воспоминаний “Книга скитаний“ слова юной Марины:

 

                   Воспоминанье слишком давит плечи,

                   Я о земном заплачу и в раю…

 

         Воспоминанье о любви, что неожиданно прервалась, едва начавшись, боль потери любимого – вот содержание того земного, о котором она и в раю будет помнить и сокрушаться. Но Паустовский понимает эту земность Цветаевой шире, видимо, опираясь на строчки:

                   Я буду петь, земная и чужая,

                          Земной напев!

 

         Ему видится здесь “дочерняя любовь к России, по которой Марина Цветаева “заплачет и в раю”, а в её жизни – “сплошная вереница горестей и несчастий, всё время тонущая в веренице блестящих стихотворных и прозаических книг…”       

Эти строчки – из ещё одной встречи - на страницах алмаатинского  “Простора”, в самом начале триумфального шествия Марины по родной России, в 1965 году, их Паустовский предпослал  её рассказу об отце “Лавровый венок”.

Константин Георгиевич пишет о ней: “Великолепные стихи тютчевской глубины и силы, живой и весомый, полновесный, как зерно, русский язык, головокружение у встречных людей от душевной цветаевской прелести…”

         Ассоциация с Тютчевым, самым духовно состоявшимся поэтом 19 века. Своего рода узнавание – себе подобных…

И далее в “Просторе”: …Блестящая поэзия Марины Цветаевой живёт и будет жить во славу своей страны…Проза Цветаевой – точная, тонкая, свободная и порой тяжелая от богатства, как роса на любимой Мариной бузине, не только законно соседствует с её поэзией, но порой и побеждает её. Каждое слово Марины Цветаевой принадлежит русской поэзии, принадлежит  народу и будущим поколениям”.

         Будущим поколениям… Как хорошо Паустовский почувствовал ощущение Цветаевой человеческого – и читательского -  вакуума вокруг себя!

 Совершенно  очевидно, что скрытое недовольство читателем проскальзывает и у Паустовсвого через его героев, за которыми часто скрывается он сам. Но это не мешает ему выплёскивать на бумагу весь свой поэтический внутренний мир и преломлять через него реальность.

Где он сейчас - их читатель, насущная потребность и Паустовского, и Цветаевой, - зрелый душой, тонкий, отзывчивый? Любящий. Житель “Божьего райского сада”, который он сам на земле и создаст…

     Паустовский говорит жизни во всех её проявлениях - да, да, да!

- Нет, нет, нет - твердит реальной жизни Марина Цветаева.

Все "да" звучат у неё только в её внутреннем совершенном Божьем Саду. Именно эти свои “да” она предлагает читателю.

     В этой связи характерно её утверждение:

"Современность в искусстве есть воздействие лучших на лучших. ...Современник: всегда меньшинство." И ещё: "Быть современником - творить своё время, а не отражать его".

Можно с уверенностью сказать, что Паустовский своё время творил, предлагая читателю вступить в резонанс, слиться с той действительностью, которую живописал. Он был уверен, что таких поэтических романтиков найдётся немало.

У обоих тарусян – постоянное присутствие поэтического начала – и накала, -  его приоритет, что бы они ни писали, как бы это ни выражалось. “Цветущий Божий сад”  - для обоих реальность их внутреннего мира, в каком бы времени – для современности или для будущего – они ни проецировали его на землю.

 Цветаева и Паустовский. Два высочайших духовных гуманиста. Два гения. Два романтика. Два источника самого совершенного поэтического видения. Два источника света в культуре России. Два источника любви, в чём-то притаённой, в чём-то безоглядно отданной.

Паустовский пишет для настоящего. Цветаева - для будущего, в котором уверена.

Паустовский пишет для современного человека, он его видит и любит. Цветаева - для того читателя, которого в её время практически не было, но уже появляется сейчас.

В год своего столетия, 1992-й, они оба – герои года по Юнеско.

Небо и облака – их постоянное место пребывания.

В лесу Цветаева и Паустовский встречаются... В море - разминовываются.

В Тарусе, на Оке они вечно рядом... Как и в общем пространстве русской литературы.

 

 

 

9-10 июня 2005

Москва